Владимир Ост. Роман - Сергей Нагаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Глянь, Вовец, – сказал Хлобыстин, который уже стоял у второго окна. – Мы и здесь их присобачили. Встали как родные, – он провел ладонью в воздухе снизу вверх вдоль щелей между рамами. – Вообще теперь не дует. Иди, глянь.
Осташов подошел и увидел, что действительно и внутренняя, и наружная рамы окна снабжены кремлевскими шпингалетами.
– Черт! – вырвалось у него: ледяной узор на стекле скукожился, и было ясно, что очень скоро от него останутся одни воспоминания. Как от детства. И как от желания рисовать (намерение нарисовать картину «Два солнца в море» уже напрочь выветрилось из головы Владимира).
– А я хотел… – Осташов осекся.
– Чего? – спросил Григорий.
– Да так, ничего, – ответил Владимир, у него не было настроения делиться с друзьями рассказом о ледяном волшебстве на окне его детства. – Молодцы, мужики!
– Но обратите внимание, какова ирония судьбы, – сказал Василий. – Ирония истории! Раньше эти шпингалеты закрывали окна Ленина, а теперь они будут здесь, на окнах церкви.
– Ну а чего – правильно, – сказал Хлобыстин. – Не пропадать же добру.
– Да это-то понятно. Ты не въехал, Гриш, – сказал Наводничий. – Это символично, понимаешь? Ленин уничтожал религию, попов расстреливал тысячами и при этом насаждал фактически новую религию. Рай на земле для всех, коммунизм. И его же самого сделали главным святым этой веры, даже тело его вон, в Мавзолее выставили, как мощи какого-нибудь Сергия Радонежского. А сейчас православная религия назад возвращается. Князь Владимир Россию крестил, Ленин ее раскрестил, а теперь она как бы…
Глаза рассуждающего Василия горели.
Владимир и Григорий молчали. Первый был занят наливанием себе водки и укладыванием ломтика сала на хлеб, а второй одевался, собираясь идти на дежурство к фотоаппарату.
– Ну что вы за люди, а? – сказал Василий. – С вами тут о судьбах России говорят, а вы, как жлобы, даже не слушаете. Один за водку скорей хватается, а второй… а второму вообще всегда все до фонаря.
Хлобыстин вынул из кармана свисток и кратко свистнул.
– Вот был свисток ментовской, – сказал он, – а теперь мой. Это, знаешь, тоже. Символично.
Наводничий посмотрел на Осташова и фыркнул, кивнув на Григория – дескать, видал умника?
– Ну и сравнил! – сказал Василий.
Но Владимир в ответ поднял брови, как бы говоря: «А почему бы и нет?» – и сказал:
– Кстати, я тоже вот могу привести один случай. Пошли мы как-то с одним кентом в баню…
– Господи, в каких кругах я вращаюсь? – перебил Василий. – Что один, что второй – мыслители! Песец, полярный зверь. Ну скажи мне, Гриша, причем здесь свисток?
– Пора уже, мыслитель, – ответил Хлобыстин и трижды свистнул в свисток.
– Что пора?
– Бубенть, знаешь, как в армии говорят? Сигнал к атаке – три зеленых свистка. Мы ж с тобой монетку кидали, моя очередь выпала. Пора наверх. Нет, ну если хочешь, ты вали туда Махрепяку караулить, а я здесь буду трындеть. О судьбах России.
В отличие от Григория, Осташов сначала оставил укол Василия (впрочем, скорее, шуточный, чем серьезный) без ответа. Он выпил и откусил кусок от бутерброда с салом, и лишь после этой приятной церемонии, жуя, сказал:
– И между прочим, Вась, никакая это не церковь, а студия.
– Ну так ее же скоро обратно в подчинение церкви передадут, – ответил Наводничий. – Это же как пить дать. Это просто вопрос времени, короткого времени… В общем, с тобой тоже все понятно, пей свою водку и молчи.
Григорий обмотал шею поверх куртки шарфом и стал открывать окно.
– Не, Вась, а ты правда зашибенно придумал с этими шпингалетами, – сказал он Василию, как бы возмещая тому моральный урон за невнимание к его рассуждениям о религии и России. – Молодца! Теперь здесь будет благодать, как в Самарканде.
– Нет, не как в Самарканде, – сказал Владимир, – а как в старой, проверенной…
И все трое, смеясь, хором закончили:
– Очень хорошей камере!
Глава 27. О том, как милиционеру, который нес службу на Красной площади, в брюки залезла крыса, и он, ошеломленный, нашел укромный уголок, где снял брюки и спас себя от крысы, а также о прочем, о чем говорится в самой главе, и в частности, о том, почему репортера ноги кормят
Выпуклая, мощеная булыжником Красная площадь, если смотреть с определенной высоты, похожа на сильно увеличенный глаз стрекозы, или жука, или другого насекомого – неважно. Ведь глаз многих насекомых, как известно, состоит из множества ячеек, наподобие жидкокристаллического экрана.
Как бы то ни было, в связи с этим, наверно, можно было бы поразглагольствовать об исторических (а также и ничем не примечательных) событиях, которые видело это ячеистое око Москвы. Наверное, речь могла бы идти о концертах, кормлении голубей туристами, демонстрациях, военных парадах, а если обратиться к более давним временам, то на память пришли бы и казни, и крестные ходы – словом, все, что происходило на площади за время ее существования в булыжном исполнении.
Однако вряд ли орган зрения города страдает столь чудовищной близорукостью, чтобы фиксировать происходящее прямо на его поверхности. Что значат для ока древней столицы людишки, топчущиеся, марширующие, бегающие по брусчатке? Так, пыль, мгновенно сметаемая ветрами времен. Думается, окаменевшим взглядом город смотрит выше. Гораздо выше. В небеса. Да и то не в прямом смысле слова, не на пролетающие меж облаками самолеты, а в небеса… ну, вы понимаете – обитель вечности, место сосредоточия высшего смысла существования и проч.
Итак, по краю глаза столицы, по добросовестно очищенному от снега тротуару вдоль ГУМа, перемещались три пылинки – шли три друга: Василий со своим всегдашним кофром, набитым фотоаппаратурой, Владимир, который нес черный полиэтиленовый пакет с неким объемистым содержимым, и пустопорожний Григорий.
Идущий впереди Наводничий шагал молча. Он был собран и серьезен. То оценивающе смотрел направо, где за площадью виднелся бункер Мавзолея, то переводил внимательный взгляд чуть левее, на безупречно официальную Спасскую башню, то еще далее, на лубочно-скомороший Казанский собор. Наводничий искал нужный фон и ракурс для съемки.
– Гриш, так скажи, откуда у тебя фингал-то под глазом? – спросил Осташов, глядя себе под ноги. – Снова в ментовку залетел?
– Бубенть, умеешь ты достать людей, – ответил Хлобыстин. – Дался тебе этот бланш. Ну батя мне засветил – вот и все, доволен?
– Еще не совсем. А за что засветил? – сказал Владимир и переложил черный пакет из одной руки в другую – подальше от Григория с его эмоциональной жестикуляцией.
– За что, за что – за то. Что воровать с другом Урфином поперся и чуть на зону не загромыхал… Сидели с ним на кухне, тихо-мирно пили водку, он вдруг начал мне мозги парить про тот случай. Читает и читает мораль, завелся, блин, не остановится. Ну я ему что-то там ответил, что он тоже не ангел. Он еще больше на меня попер. Я ему опять что-то вякнул. Ну и короче…
– Понятно.
– У батяни моего рука тяжелая. Но ничего. Я ему тоже вмазал. Так что он теперь тоже ходит – улицы фонарем освещает.
– Ты что, отца ударил?
– А чего, ему можно, а мне нельзя?
Осташов не знал, что ответить. Сам он не представлял себе, как это можно поднять руку на родного отца, хотя и ему в детстве и отрочестве, бывало, так влетало от родителя, что в глазах темнело от страха и боли. В юности, правда, подобного уже не происходило, но костерить за проступки папаша всегда умел (особенно когда был под градусом) такими словами, что ответить ему чесался не только язык. Однако Владимир никогда себе и помыслить не позволял ударить отца. Как, впрочем, и обругать.
Осташов, и без того хмурый, еще более помрачнел. И надо заметить, на то были причины, не связанные непосредственно с рассказом Хлобыстина.
Владимир в последние дни был особенно сильно подавлен безвыходной ситуацией с любимой Анной. Он все больше проникался убеждением, что у Русановой кто-то есть – кто-то, кому отдается предпочтение, в то время как Осташову она, в этом уже почти не было сомнений, умышленно отводила роль запасного игрока.
Владимир верил и не верил, что на его глазах любовь всей его жизни оборачивается столь пошлой, мещанской историей. Какая-то заурядная телка планирует бытовое устройство своего мещанского существования, и он при этом – лишь пешка (возможно, кстати, не единственная) в ее низменной, дешевой, но очень расчетливой и хладнокровной игре.
А мерзостнее всего в этой истории было то, что, похоже, эту унизительную роль второго плана режиссер Аньчик заставила его сыграть до позорного конца. То есть до того момента, когда у нее, видимо, все благополучно сложилось с неведомым ему претендентом №1, и необходимость в дублере отпала.
Дело в том, что, вопреки данному себе слову не звонить больше Русановой, Владимир не выдержал и все-таки позвонил ей. И она с ним была не ласкова. И не ядовита. И даже не ледовита. Анна говорила с ним просто безразлично. Осташов по этому поводу с ностальгией вспомнил про времена, когда паузы в общении заметно отрезвляли в очередной раз зарвавшуюся Русанову. Раньше, если он неделю не звонил ей, она начинала явно беспокоиться и становилась шелковой. На некоторый период.